Rambler's Top100
В нашем интернет-магазине широкий выбор детских игрушек: развивающие игры, игрушки и пособия: кубики, конструкторы, головоломки и многое другое. У нас Вы найдете книги для родителей, педагогов и психологов, посвященные раннему развитию ребенка.

Магазин развивающих игр и игрушек

Новинки, Распродажа, Рекомендуем

Новинки, Распродажа, Рекомендуем

купить развивающие игры и игрушки оптом

Купить игрушки оптом

Общение

Форумы

Монтессори-группа

Библиотека для родителей и детей. Полезные статьи. Консультации психолога.

Раннее развитие: библиотека статей

Раннее развитие: библиотека статейБиблиотекаМамина книжная полкаЕлена МакароваВ начале было детство. Главы 28-38

В начале было детство. Главы 28-38

28. Притча о лягушке

У Оли В. абсолютное чувство линии, практически не свойст­венное детям. У нее «поставлена рука», хотя никто ей руку не ставил.

Я спросила у Олиной мамы, показывал ли Оле кто-нибудь из взрослых, как нарисовать фигуру в профиль, как нарисовать кисть руки в различных поворотах, уходящую фигуру, фигуру со спины, где в соответствии с законом перспективы выступающая нога чуть короче другой и рука дана в верном перспективном сокращении. Нет, никто ей этого не показывал. Значит, дело в уникальной наблюдательности. Но мало наблюдать. Надо суметь изобразить уви­денное.

«Дети все хорошо рисуют», — говорит Олина мама. Она не по­нимает, чем я так уж восторгаюсь. Да, дети все хорошо рисуют. Но Оля рисует не как ребенок, а как зрелый мастер.

Болезненная девочка, руки как в рыбьей чешуе, коротко остри­женная голова в струпьях от диатеза. Она немногословна, но во взгляде ее небольших карих глаз отражено всё.

Оля не комментирует свои работы. То, что выходит из-под ка­рандаша, не вмещается в слово. Ее язык не речь, а линия. Поэтика ее рисунка — жест. При помощи жеста она создает характеры. Рука отставлена, ладонь стоит перпендикулярно, каждый палец вырисован, но ладонь смотрится цельно, как на япон­ских гравюрах, которых она никогда не видела. Это означает: не надо, не прикасайся, не тронь. Отстранение. Лицо в заштри­хованной темной вуали — злодейка. Склоненная в профиль голова, от глаз вертикальные капли (слеза к слезе) — горе. Фронтальная фигура, лицо анфас, руки согнуты в локтях, ладонями наружу — удивление. Лицо закрыто крест-накрест руками — отчаяние. Полу­прикрытые ресницами глаза, фигура, плывущая в танце, — радость, счастье.

Девочка мечтает стать балериной. Танец — ее стихия. Отсюда и ритмичность, музыкальность линии. Дети часто изображают танец. Фигуры прямые, с раздвинутыми циркулем ногами, стоят, взявшись за руки. Они динамичны относительно самого пространства, динамичны яркие цветовые пятна, но сами танцующие — истуканы.

Оля редко и чрезвычайно деликатно вводит цвет в рисунок. Зато часто на одном и том же листе соседствуют линии карандашные с фломастерными и шариковыми. Черный фломастер, простой карандаш и шариковая ручка — инструменты ансамбля. Иногда кажется, что она рисует чем попало и на чем попало. Однако, рассматривая кипы работ, пора­жаешься тому, насколько всё, что она делает, художественно осмыслено. Оказывается, что с помощью этих, на первый взгляд мало сочетающихся, инструмен­тов она создает фактуру. Черная фломастерная линия, не обла­дающая таким богатством ли­нейных градаций, как мягкий простой карандаш, символизирует чернь, «плохость», отрицательность изображаемого. Ша­риковой ручкой рисуются фон и второстепенные, не значимые для художника, предметы. Карандашом изображаются люби­мые персонажи. Певучая линия, пластичность и подвижность добродетельных натур.

Все ее сказки в рисунках (ки­пы школьных тетрадей в линей­ку) посвящены одной «теме» — борьбе добра со злом. Графически это выражается так: карандашная линия постепенно  вы­тесняет фломастерную и в фина­ле, на последних листах исчеза­ет.  Добро  торжествует.  К  ее сказкам не требуется объясни­тельный текст. За каждым пер­сонажем закреплен жест, жест передан линией, линия выразительна за счет разнообразной фактуры, фактура же создается разными уровнями градации карандаша, ручки и фломастера.

Оля с одинаковой свободой изображает как реальный мир, так и вымышленный. Но, что самое главное, источник ее твор­чества — наблюденная, пережитая реальность, а не вымышленный мир. Умение передать одним лишь извивом пряди волос движение всей фигуры — выстраданное. Оля мечтает о длинных волосах, а сама острижена почти что наголо. Потому-то прическа ста­новится одной из главных характеристик персонажа. Она мечтает стать прекрасной балериной и создает сказку, в которой уродли­вая лягушка становится прекрасной. Не превращается в царевну, а преображается, оставаясь сама собой.

Как развивается литературный сюжет этой истории? Лягушка встречается с разными персонажами, и каждый возбуждает в ней зависть и желание иметь то, чего у нее нет. Длинноногая цапля. «Ах, как мне хотелось бы иметь такие ноги!» И вот мы видим лягушку на «цапличьих» ногах. «Нет, не подходит». Длинношеий жираф. «Мне бы такую шею!» Оля примеряет лягушке жирафью шею — нет, она смешна. Мышь с тонким извилистым хвостом. «Ах, наверное, все дело в хвосте! Но с таким хвостом я похожа на ящерицу!» Поразительный штриховой рисунок, где уловлен самый момент перехода одного животного в другое. Двадцать две страницы крушения лягушкиных надежд на красоту и еще две, последние: встреча с плавающими утятами и их мамой-уткой. «А что если мне умыться?» На предыдущих листах лягушка нарисована жирной карандашной линией (черная фломастерная в этой истории не присутствует — лягушка борется не с внешним злом, а сама с собой, со своей изматывающей завистью к тому, чего ей не дано природой): на предпоследнем линия бледнеет, сходя на нет.

Лягушка становится чистой, почти прозрачной. Она вяжет себе пушистый свитер из утячьего пуха, который ей подарила улыб­чивая мама-утка. И вот наша героиня, чистая, умытая, наря­женная в пушистую кофту, наконец чувствует себя счастли­вой.

Эту историю я бы назвала притчей. Путь преображения лягушки — это путь самой Оли. Вместе со своим персонажем она избавлялась от зависти, преображала себя.

***

И вот Оля — школьница. Получает по рисованию тройки и двойки, но рисовать не перестает. Школьные тетради — книги, в них она пишет сказки с иллюстрациями.

Оля одинока. Сказка о сестрах Акюдаг и Карадаг — мечта о подруге, чуткой и понимающей ее переживания.

Оле нельзя загорать, ей не разрешают далеко заплывать, ее во всем контролируют. Только в рисунке она освобождается — и потому так великолепна сцена купания и загорания на горе. Загореть до черноты — недосягаемое счастье.

Олю дразнят — отсюда мотив шутов. От шутов она бежит к подруге. Возвращаясь от нее домой, она опять видит шутов. Они так мучают ее, что она требует их казни. А не то — уйдет из дому навсегда. Мать говорит: «Казню, казню!», но и этим обещанием не может удержать дочь, рвущуюся к душевному, сестринскому контакту.

Оля устала от запретов, одиночества, она не может никому открыться: естественно, Акюдаг и Карадаг клянутся в вечной дружбе. В этих рисунках — ее настоящая, воплощенная жизнь.

***

Оле одиннадцать лет. Летом я встретила ее на заливе, с бабуш­кой. Жара. Все дети купаются. Оле нельзя.

Она по-прежнему бледненькая, худенькая. Я уговорила ба­бушку отпустить Олю к нам в гости. Оля ходила по нашей квартире, полной детских рисунков и скульптур, как по Лувру или Эрми­тажу. Ей захотелось рисовать. Она нарисовала двух жадюг, сидящих на груде монет и кричащих: «Это мое! Нет, это мое!»

Через полгода я встретила Олину бабушку. Она сказала, что Оля все рисует, что она (бабушка) понимает — рисунки необычные, но дальше-то что? Кому это все нужно?

— Отдали ее на музыку, может, хоть там будет толк.

— Пусть она приходит ко мне, я буду с ней заниматься.

— Вы уже с ней занимались. И что ей это дало? Придешь за ней, а у нее ничего на листе, у всех уже картины готовы, а у нашей — пустая бумага.

— Но ведь дома она все время рисовала!

Мое слабое возражение бабушка проигнорировала. Мы расста­лись. Я подумала, что в чем-то бабушка и была права — я ничему не научила Олю. Но мы понимали друг друга. Оле было с нами хо­рошо: когда ей хотелось молчать, никто не принуждал ее к беседе, когда она была расположена к откровениям, мы ее слушали и поддерживали.

Оля не посещала детский сад. У нас она училась общению. В нашем братстве, где все были свободны. Потом она попала в школу, где всё оказалось иначе. «В студии была тепличная атмосфе­ра», — считают Олины родители. А может, Оле, чтобы выжить в этом нетепличном мире обязательного всеобуча, нужна именно тепличная атмосфера? Читая биографии великих людей, мы не­годуем и обливаемся слезами — рос гений, но никто этого не заме­чал, напротив, пытались перекроить его на свой лад. Но вот Оля. Почему бы не пощадить ее (вкупе с посмертно признанными ху­дожниками)?

Нас ничто не учит. Мы бросаемся из крайности в крайность. Или форсируем талант, делая из ребенка невротика, или просто не хотим его замечать. Олин талант не угаснет, это очевидно. В рисо­вании — вся ее жизнь. Плавная, певучая линия организует ее бытие, наполняет его смыслом и расшифровывает то, что глубоко сокрыто.

Яркое дарование — редкость. Особенно когда оно проявля­ется в детстве. Но детям с ярким дарованием у нас так же плохо, как и детдомовским сиротам. Дарование, как правило, обрекает на душевное сиротство. Ребенка, который чувствует, что в нем что-то такое есть, что отличает его от многих, вместо того чтобы это «что-то» естественно развивать, ставят в такие условия, когда он это свое отличие вынужден глубоко таить, скрывать, дабы не выделяться. Борясь со своим собственным даром, почему-то вдруг ставшим помехой, ребенок тратит те силы, которые был бы обязан положить как раз на прямо противоположное — на раз­витие и углубление дарования.

Олю отдали «на музыку». Это хорошо, она музыкальная девочка. Потом ей выберут институт, который «не усугубляет аллергию», а она все равно будет рисовать: институтские стенгазеты, поздравле­ния к празднику, зайчика и кошечку для племянника... Это чеховский вариант. Именно Чехов сказал нам, как душит человека рутина. Но есть и оптимистический вариант: пройдя через тернии, Оля отстоит свое право быть художником.

Выберем второй вариант — он милее нашему сердцу, но не забудем о реальной опасности первого.

29. Словесные дети

Девятилетняя Лара — дружественный человек и невероятная выдумщица. Воплощению ее грандиозных замыслов лучше не ме­шать советами: Лара этого не любит. Интересно поглядывать на нее, когда она «замышляет». «Уж я вас сейчас удивлю», — написано на ее смуглом лукавом лице. И ей это всегда удается.

Итак, картон покрыт глиной — это, естественно, земля, и теперь Лара заполняет ее утками, по периметру. Сколько уток! Одина­ковые, наскоро состряпанные, хвостами наружу — клювами во­внутрь. С утками покончено, наступает черед лошади. Высоченная лошадь в окружении уток, на лошади — всадник. И это еще не все. В руках у всадника — птица, клювом повернутая к лицу всадника. Громоздкая, тяжеловесная композиция. Совершенно очевидно, что Ларой движет не пластическая идея, а литературный сюжет. Вот он:

— Когда утки собрались в стаю, чтобы улетать в теплые края, браконьеры собрались к озеру, чтобы пострелять птиц. Браконьеры никого не жалеют. Если взрослую птицу ранить, то она еще может выздороветь, а вот маленькие, птенцы, не выживают. Один бра­коньер среди всех был добрый. Он решил спасти уток. Пошел к лесничему и сказал, что злые браконьеры уже ушли на озеро, чтобы убить птиц. Добрый лесничий и добрый браконьер подбе­гают к озеру, а злой браконьер уже прицелился и стрельнул в утку. Тогда добрый браконьер схватил ружье и убил злого. Птичий вожак был ранен. Добрый лесничий сел на лошадь, взял вожака в руки, и все утки слетелись тогда и стали вокруг: они не хотели улетать без вожака. Лесничий с добрым браконьером вылечили вожака... но у меня на это места не хватило. Можно я на второй картонке слеплю, как они его вылечили и как все утки радовались — потому что это ведь дружба хороших с хорошими победила!

Лара — «словесный» человек. Она пишет стихи, много фило­софствует, ее сочинения обязательно содержат в себе нравствен­ный вывод, «моралите».

Главное для нее — слово. Рисунок и лепка — вспомогательные, иллюстративные средства. Маленькой она прекрасно писала гуашью: самоценность цвета не требовала словесного подкрепления. Позже, к шести годам, рисунок вытеснил живопись. В рисунке повествовать значительно проще, а Ларе хотелось именно рассказывать, создавать сюжеты. Таким образом произошло вытеснение живописного, графического, а затем и пластического образа словесным.

Яркое, образное слово вобрало в себя все.

Это как раз случай нормального развития. «Изобразительность» вовсе не принесена в жертву «словесности», она помогла Ларе выйти к наиболее органичному для нее способу выражения — образному слову.

Условно я делю детей на «словесных» и «изобразительных». Разница видна особенно отчетливо, когда прибегаешь к изображению предметов, не существующих во плоти.

«Бродит дрема возле дома, бродит сон вдоль окон. И глядят — все ли спят». Как передать это в пластике?

«Словесные» дети склонны к аллегории. Они вылепили «сон и дрему» в виде людей. «Изобразительные» дали множество разнообразных решений. Одна девочка слепила мешок — сон, украсила его блестками и всякой мишурой, провертела отверстия — глаза и яму — рот. Под этим мешком поместила лежащего, распластанного на спине человека. «Ему снится страшный сон», — сказала она, ука­зывая на мешок с зияющими дырами рта и глаз, вокруг покрытыми блестками. Действительно, страшный сон! Другая девочка облепила глину цветной материей, сверху водрузила маленькую синтетическую елочку, на елочку — цветные пластилиновые шарики, еще что-то и еще что-то. Это новогодний сон. Елка на сне — это дрема. Дрема переходит в сон. Один из мальчиков слепил высокий постамент, установил на нем что-то вроде лошадиного крупа вниз головой, вверх гривой — сон нападает на людей, а под сном притаилось некое существо, отдаленно похожее на мышь, — это дрема. «Изобразительные» дети пытались придать материальную форму нематериальным понятиям, избегая аллегорий. Никому из них не пришло в голову вылепить дом, вокруг которого ходят сон и дрема. «Словесные» неукоснительно лепили дом или стену с ок­ном (раз это было в тексте), «изобразительные» пренебрегли этой подробностью.

«Словесные» дети отреагировали на повествовательность, «изо­бразительные» — на образность.

Сказка — наш главный помощник в работе. Причем не любая, а именно та, чья образная система побуждает решать формальные задачи.

Я рассказала об этом в своей книжке «Освободите слона». В частности, там есть глава «Как вылепить отфыркивание». Один мальчик вылепил рыб в рельефе и задумался над тем, как показать, что они пускают в воду пузыри, как изобразить «отфыркивание». Там же рассказывалось и о Человеке-Туче — сказку с персонажем, сочетавшим в себе «тучность» с «человечностью», придумал мой муж. Как передать «тучность» и «человечность» в одном образе? Еще муж выдумал Турнапекса, человечка-сучка. Турнапекс падал с высо­ты, зацепился за ветку и раскололся пополам, на Турну и Пекса. Кто при этом стал из них полным человеком, а кто — полным сучком? Звукопись слова, его образность вызывают бурное фантази­рование. Нужно найти форму, отвечающую и семантике, и звуча;нию слова.

Сказка погружает нас в волшебное пространство, где все может быть.

Чаще всего я выдумываю сказки на ходу. Например, про то, как нашего туриста пригласили есть макароны-спагетти, а мака­роны эти были длиной как от нашего класса до магазина Гастро­ном. Стал наш турист наматывать их на вилку, наматывал-нама­тывал-наматывал-наматывал, в конце концов он сам в этих мака­ронах так замотался, что его и видно не стало. Что делать? Вызвали родственников из Москвы. Родственники как принялись его объедать, ели-ели, пока он наконец не показался. То-то было радости! И они сыты, и родственник жив...

Эта история сочинилась потому, что дети никак не могли ска­тать «колбаску». Но налепить столько макарон, чтобы в них «за­путаться», — дело другое. Слушая сказку, они принялись скаты­вать макароны.

В действительности история эта была такой же длинной, как макароны-спагетти, так что к концу ее у детей уже было столько макарон, что в них вполне можно было «запутаться».

Мальчик, не подумав, вылепил фею синей. А поскольку мы находимся в том мире, где все может быть, ребенок легко находит оправдание своей оплошности.

— Заяц заболел, его закутали в одеялко, — девочка показывает пластилиновый брикет с двумя отростками-ушками. Она не может вытянуть лапы, они отрываются маленькими лепешками. Надоело возиться с непокладистым зайцем — вот и объяснение. Но тут я вижу, что девочке нужно преодолеть этот барьер. И я играю во врача, вылечивающего руками девочки сначала одну лапу, потом другую, и даже хвост шариком мы в конце концов вылепили. Заяц выздоровел, но пока еще не видит, и есть ему нечем — появля­ются зеленые глаза и пятно рта. Теперь заяц вполне живой, но после болезни его надо изрядно питать. Девочка лепит морковку и капусту: деваться некуда — зайцу нужны витамины.

Но я не всегда лечу зайцев. Только когда вижу, что за объясне­нием, хоть и остроумным, кроется неумение или страх перед материалом.

30. Авдий и Гордей против бюрократов

Ребенок мнет в руках глину, пальцы выдавливают вмятину. Что это? Ухо. Чье? Зайца. Значит, будет заяц. Но вылепить зайца он не может, снова сминает пластилин. А это что? Хвост. Чей? Лисы. Значит, слепим лису. Но неожиданно у лисы отрастает много лап — пусть тогда не лиса, а медуза. И т. д. и т. п.

Для трехлетних детей это нормально. Но когда такое проис­ходит с пяти-шестилетними — это тревожный сигнал. Значит, у них или рассеянное внимание, или нарушение координации движе­ния, или повышенная тревожность — чаще всего все в комплексе. В данном случае «метонимическая» лепка, не приводящая к законченной работе, к результату, — свидетельство невроза. И моя задача — на каком-то этапе (опять-таки очень важно когда) прервать цепь бессмысленной работы, помочь ребенку получить хоть крошечный, но результат. Пусть это будет пресловутая змея или гриб, но чтобы простейшие предметы узнавались.

Наличие одного такого ребенка в группе вынуждает иногда на долгий срок изменить систему занятий. Чтобы остальные дети от этого не пострадали, приходится конкретные задания обле­кать в игровую форму. Мне больше по духу импровизированные уроки, возбуждающие воображение и фантазию, но что поделать? Перевозбужденному ребенку с рассеянным вниманием нужны не фантазия (фантазий у него предостаточно), а моя помощь в организации согласованной деятельности. Он должен научиться продумывать последовательность этапов работы, ее план. В принципе это всем полезно, но важно, чтобы это было не только по­лезно, но и увлекательно. Приходится изощряться.

Как-то к нам в студию пришли два брата-близнеца с вычурными именами: Авдий и Гордей. Мальчики с выраженной умственной отсталостью и птозом — болезнью глаз. Курчавые, большеротые, бледные, смотрят из-под опущенных век.

Им повезло — завклубом записала их по анкетам, не глядя. Зато когда увидела, заявила:

— Отчислить. Я бы не потерпела, чтобы в одном классе с моей дочерью учились такие дурачки. К тому же все преподаватели недовольны.

Возражаю столь же решительно:

— В один класс с вашей дочерью при всем желании они попасть не смогут. Пусть занимаются. Им это необходимо.

Тогда завклубом держала меня за авторитет — и согласи­лась.

Все сказанное про рассеянное внимание, отсутствие коорди­нации и прочее «имело место быть». Но меня беспокоило иное: как примут их дети? Как помочь Гордею и Авдию, не ущемляя интересов других?

Дети отреагировали на «странных» братьев нормально. А Ма­шенька даже подружилась с Гордеем и Авдием. Когда Маши не оказывалось на занятиях, братья плакали от огорчения. К счастью, Машу водили достаточно регулярно.

Как они радовались, когда у них что-то получалось. Гого­тали громко, вопили, но, стоило Машеньке строго посмотреть на братьев, моментально стихали, брались за работу.

Именно работу, поскольку для таких детей это не игра, а трудоемкая деятельность. Они работают во имя игры, но ни в коем случае не играючи.

Не все шло гладко. Бывали и истерики — когда что-то дол­го делалось и случайно ломалось или когда у одного брата вы­ходило, а у другого нет.

Много и продуктивно поработал с ними педагог по разви­вающим играм Рустам. И он тоже отметил огромные сдвиги братцев.

С музыкой дело обстояло иначе. Ни о каком пении и речи быть не могло: пока группа пела, мальчики ползали по полу. Впол­не довольные, они возились под столом, изредка оглашая класс воплями. Дети же, не обращая внимания на братцев, распевали сочиненную вместе с Борисом Никитичем песню о кошке под дождем. Потом приходил черед мультфильмов. Присмиревшие братья смотрели на экран, слушали затаив дыхание, как Борис Никитич читает текст за всех персонажей.

— Самое счастливое время в их жизни, — сказал Борис Ни­китич, глядя вслед детям, уходящим с урока. — Представляешь, что им предстоит! Да еще с этими дурацкими именами! Я бы их переназвал.

Навсегда мне запомнится тот день, когда оба брата слепили настоящих птиц с крыльями из фольги!

— Нет, правда, они сами это сделали? — не верила их мать.

— братья прыгали в восторге.

Маша подтвердила кивком: да, они сами. Братья со всех ног бросились к Маше с поцелуями.

— вздохнула Маша и отерла щеки.

Но главный; методист; из какого-то методического центра затребовал методику с поурочными планами! Иначе он не может допустить нас до работы. Методика еще куда ни шло, но поурочные планы! Какой был план урока, на котором Гордей и Авдий вылепили птиц с крыльями из фольги?

Может быть, так сформулировать: «Птицы. С применением декоративного материала». Или: «Лепка птиц по сказке Андерсена «Гадкий утенок». Или: «Пернатые. Изготовление каркасов из проволоки».

Все это тоже было, но главное было в том, что умственно отсталые дети, с больными глаза­ми, вылепили птиц, похожих на птиц, да еще с серебряными крыльями! Это в какую графу за­нести? Именно из-за отсутствия графы (после всех наших трудов!) братьев исключили из сту­дии.

А я не представила методисту поурочных планов. Значит, меня нельзя допускать до работы. Бедный Борис Никитич ездил к чиновнику, тот пригрозил, что доберется до меня.

— Да напиши ты ему: «Слон. Собака. Кошка». Где твое чувство юмора?!

— На некоторые предметы мое чувство юмора не распрост­раняется.

— Только не вздумай уходить, — сказал Борис Никитич. — Я тебе уже корону купил, на Новый год. Будешь у нас Забавой, царской дочерью. (Мы собирались ставить для детей на Новый год спектакль «Летучий корабль».) Там твоя излюбленная тематика. Будешь петь: «Свободу, свободу, мне дайте свободу, я птицею вдаль улечу!»

Спектакль удался, и я «птицею улетела вдаль». Но об этом — в конце книги. Финалу место в финале.

31. Кустарь-одиночка

Я — кустарь-одиночка. Так считает райфинотдел. По этой графе с меня взимают налоги.

Что же за ценности произвожу я в уединении ремесленного труда? Разумеется, материальные, как и положено кустарям.

По Далю, «кустарничество» — «дело мелочного, одинокого ткача». Что же мы, мелочные люди, ткем? Плохой и дешевый товар. В словаре Даля «кустарное изделие — самый плохой и дешевый товар, с виду похожий на фабричный и потому сбивающий цену».

Видимо, поэтому упразднили первую в нашей стране студию эс­тетического воспитания, что была основана при школе искусств г. Химки Б. И. Будницким, — мы своей продукцией сбивали цену массовой, фабричной. Другого повода для уничтожения студии не было.

Мне повезло: я начинала там, в прекрасном коллективе одер­жимых. Двести детей от четырех до семи лет строили, лепили, рисовали, играли, пели. Но главное, конечно, не в том, что они здесь делали, а в духе творчества, свободы, вдохновения, который царил на занятиях.

Дух — это не продукция. Вдохновение руками не пощупаешь, а свободу на бухгалтерских счетах не обсчитаешь. На что нам эти эфемерности!

Кустарю, кроме сырья, ничего не нужно. Следуя этой анало­гии, педагогу, кроме детей, тоже ничего не нужно.

Вывод: поскольку я осталась педагогом, поскольку при мне Остались дети, постольку нам было необходимо помещение.

Оно нашлось. И энтузиастка тоже нашлась. Организовывалась новая студия, с новыми педагогами. Осталось — утвердить методики. Без утвержденных в инстанциях методических пособий — по любому предмету — работать нельзя. Мысль о том, что методика создается в процессе работы, недопустима. Сначала — план, затем — реализация. Наоборот не бывает.

Хорошо, кустари-одиночки сочинили методики. Не утверждают. Идеи не те? Да нет же — всем очень некогда. У всех — работа. У всех — срочная. А у нас — не срочная. Дети ждут? Подождут.

Новоиспеченная завклубом пьет валерьянку перед тем, как войти с «методиками» в присут­ственное место. Три раза ездила безрезультатно. На четвертый позвала меня в помощь: «Потряси их там своими публикациями, особенно в «Известиях».

К счастью, этого не пришлось делать.

Мы долго пробивались на прием к чиновнику. Когда нако­нец вошли в кабинет, то я уви­дела замученного человека с вос­паленными глазами. Он обреченно подписывал очередную бумагу. С какой тоской он по­смотрел на меня, пришедшую с пачкой методических пособий!

— Хотите, — говорю ему, — вместо бумаг я вам сюда детей приведу, сотню малышей, и мы все наглядно вам покажем, как лепим, что лепим, для чего лепим?

И человек улыбнулся. Это было так неожиданно, что я вы­ронила бумаги на пол. Он их собрал, положил на стол, и мы втроем вышли из кабинета, дохнуть, как он выразился, воз­духу.

Оказывается, этот бюрократ и не бюрократ вовсе. Оказывает­ся, он сюда пришел, чтобы хоть как-то эту рутину порушить, убедить бюрократов в нужности дела. Ничего не выходит! Для детской картинной галереи нет места во всей Москве, объединить разрозненные НИИ, занимающиеся дошкольным воспитанием, в единый методический центр — Институт детства тоже не вы­ходит, для молодых педагогов не пробить клуба, где бы они мог­ли хоть познакомиться друг с другом. Показал нам «бюрократ» списки потрясающих учителей, которые бы горы свернули, а сидят по жэковским подвалам, покуда их оттуда не выкинут за не­надобностью.

Наш «бюрократ» много лет занимался с «отпетой шпаной» ри­сованием. Где бы он с ними ни обосновался — отовсюду гна­ли. Тогда ему и пришло в голову — занять пост, начать действовать сверху.

— Получается?

— Да ничего не получается! Каждый за свое место держится, на детей им плевать!

С этими словами бюрократ-не-бюрократ нашлепал печатей на каждый лист нашей методички.

Завклубом была на вершине счастья. Сулила нам, педагогам, сущий рай: каждому отдельный класс — любых детей, не толь­ко из ведомственных домов, рас­писание — удобное для каждого и полную свободу творчества.

Прошло пять лет. Завклубовская дочка подросла. Чужие дети перестали интересовать. Шумят, пачкают мебель. Родите­ли — того хуже. Рвутся проводить детей до класса, а сами — в грязной обуви. Потом мой за ними!

Всё повторяется.

Сказать бы в рупор, на всю страну: «Взрослые! Те, у кого от детей болит голова! Не занимай­тесь устройством детского счастья! Сыщите другое поп­рище!»

Установлено: у людей, не соответствующих занимаемой долж­ности, быстро развиваются психосоматические заболевания. Они делаются вспыльчивыми, непоследовательными, раздражитель­ными.

Лучше обходить их кабинет стороной. Не попадаться им на глаза.  Не обращать внимания...  Стать выше  этого...  Знать бы только чего  —  «этого»!  Думать о главном  —  мелочном труде своем.  Пропускать  все  мимо  ушей.  Делать  свое,  невзирая на...

Захочешь — приспособишься. А если не захочешь?!

32. Пропало вдохновение

Заболела Лара. Та самая, которая рассказывала историю про лесничего и браконьеров. Болеть одной скучно, а мама Лары занята невеселыми бракоразводными делами. Лара как-то разом посерьезнела, сделалась рассудительной. На смуглом лице — ка­рие глазищи, утратившие привычный радостный блеск. Лара — ухоженная, в ушах золотые сережки, одета в импортное — смот­рит мимо меня в стенку, навинчивает локон на палец.

— А как вы думаете, вдохновение может пропасть?

— Пропало?

Лара наклоняет голову.

— И давно?

— С того момента, когда мы ехали с тетей Лидой в автобусе. Знаете тетю Лиду, из Театра Ермоловой? Мы ехали со спектакля, артисты, тетя Лида, мама и я. Звезды были на небе, и так было грустно, сразу в голове стали стихи, я боялась их забыть и ска­зала тете Лиде, а она записала.

— А ты их помнишь?

— Помню. Прочесть? — Лара встряхивает головой, откаш­ливается, как настоящая актриса. — Ну значит, так:

В синем небе синеватом

Млекло светилась звезда.

И около черного леса

Шли мы с тобою тогда.

Кроткий шажок и походка,

Облик на фоне звезды,

Ты говорила тогда мне:

Жди меня, жди меня, жди!

Мы подходили к вокзалу,

Млекло светилась звезда,

И на прощанье сказала:

Милый, люблю я тебя!

Ты уезжала с вокзала,

Млекло светилась звезда,

И на прощанье сказала:

Милый, люблю я тебя!

Мы не встречались с тобою,

Ты не вернулась тогда,

Но облик звезды запоздалой

Так не ушел никогда.

— Это я летом сочинила, за секунду буквально. А теперь хо­чется написать, и не выходит. Потому что пропало вдохновение. А как вы думаете, лучше жить с целью или без цели?

Рассказываю Ларе про разные пути — путь созерцания и путь действия, преобразования. Лара слушает внимательно, отбирая, что ей подходит, а что — нет.

— А я могла бы созерцать, как японцы или древние китай­цы?

— Да. У тебя богатое воображение, ты чувствительная, чут­кая. Вот увидела звезду и написала стихи.

— Вы меня утешаете или правда так думаете?

— Правда так думаю. Хочешь, я тебе нарисую куклу, ты вы­режешь и выдумаешь разные одежды?

— Видите, какая у нас перестановка! (Мы переселяемся из кухни в комнату — подбираемся к больной теме.) Хорошо, что он ушел, — говорит Лара. — Ни капельки не жалко. И не грустно.

— Погрустить иногда не вредно, — говорю, — но вырезать желательно поаккуратнее.

— А я аккуратно!

— Вот и хорошо.

Лара вырезала куклу и теперь рисует для нее платье.

А я думаю о стихотворении: атрибутика из мелодрам. Лара смотрит по телевизору взрослые фильмы, слушает разговоры мамы с подругами о превратностях любви. Но чувство пере­дано с детской неподдельностью — горькое чувство утраты и верное знание: утраченная любовь не проходит бесследно. «Облик звезды запоздалой так не ушел никогда».

Высший судья — в образе звезды — всё видит. Звезда — свидетель утраченного рая.

— А вы когда-нибудь писали стихи? — Лара рисует юбку кукле.

— Даже целых два стихотворения. Одно — в три года, второе — в пять.

— А потом вдохновение кончилось?

— Нет, просто переселилось.

— На лепку? Или на детей?

— На всё. Знаешь, как сделать рыбные котлеты? Надо очистить рыбу от костей, от кожи и чешуи, перемолоть вместе с луком и хлебом, размоченным в молоке, прибавить взбитое яйцо, соль.

— И жарить?

— Да, но предварительно в фарш надо добавить ложку души. Так и во всё: в детей, в картины, в стихи, в разговоры — ложку души, и не ошибешься.

- А в юбке на ваш взгляд есть ложка души?

Лара демонстрирует мне куклу в красной юбке в складочку, на ремешке.

— В этой — есть.

— Тогда вы живете без цели, — заключает Лара, — раз вам все равно, на что тратить вдохновение. А великий скульптор, напри­мер, всю жизнь лепит такую большую скульптуру, чтобы прямо ресничка к ресничке, все точно, он хочет оставить это людям, чтобы стояло навеки и чтобы его все помнили, все, кто потом бу­дут жить.

— А если будет землетрясение и скульптура рухнет? Значит, тогда он зря жил и зря лепил на века, надежно, как ты говоришь, ресничка к ресничке.

— Нет, она не рухнет.

— Почему ты так уверена? Вот, например, сгорела Александ­рийская библиотека, и тысячи произведений великих античных поэтов погибли. Мы знаем о некоторых по уцелевшим отрывкам. А о существовании многих вообще ничего не знаем. А вдруг они-то и были самыми великими?

Я не случайно озадачила Лару. Лара учится в спецшколе, среди элитарных детей, где господствует престижность. Лара рыдает из-за четверок, рвется в отличницы, в ней развиваются непомерные амбиции. Она мечтает о славе. А я ей упорно твержу: слава — дым. Ради нее не стоит уродоваться.

— А зачем тогда люди пишут книги и рисуют картины, если все это может погибнуть? — Лара вырезала пиджак, и теперь кукла одета роскошно — прямой пиджак с отворотами и юбка в складку.

— Потому что им нравится испытывать вдохновение. Они не могут без этого.

— Тогда я буду детским врачом, а стихи буду писать когда сами получатся. И еще у меня будет много детей.

— Вот это другой разговор.

— Серьезный? — Лара строго смотрит прямо мне в глаза. Она не любит манеру взрослых снисходительно обращать серьезное в шутку.

— Не такой уж, — признаюсь честно. — Особенно про «много детей». В наше время трудно воспитать много детей.

Лара знает: мне скоро на работу, а ей не хочется, чтобы я уходила, и она удерживает меня вопросами.

— Может.

— Если тренировать волю?

— Как ты собираешься тренировать волю?

— Например, когда хочется есть — не есть, хочется пить — не пить.

— Попробуй. Если выйдет что-нибудь путное — позвони, мо­жет, и я рискну.

— А в какое время можно звонить?

— В любое. Особенно когда не захочешь звонить — вот еще одно упражнение для тренировки воли.

Лара закрывает за мной дверь. Жаль оставлять ее, да ничего не поделаешь.

Теперь она будет ждать маму, прислушиваться к звукам лиф­та. Помню, как я ждала отца, стоя у окна в комнате общежития. Он все не шел и не шел. В каждом чудился отец, я замирала, но это был не он, и снова не он... В общежитии было полно народу, но я боялась выйти из комнаты — вдруг папа пройдет, а я его не увижу — и мечтала, чтобы кто-нибудь заглянул ко мне, сказал бы «Эй, ты, выше нос!» или что-нибудь в таком роде. Или, предел меч­таний, посидел бы со мной, поразглядывал мои любимые открытки. Но никто не приходил, и я все ждала у окна. Мне было десять лет, как сейчас Ларе. Я помню, как тревожно в лиловые сумерки смотреть с пятого этажа в заснеженный город, где столько людей, и среди их множества нет одного-единственного человека, которого ждешь...

33. Мы с Марой

«Мы с Марой» — формула детства. О наших с Марой приклю­чениях — мои повести «Рыжий муравей» и «Золотце» (М.: Сов. писатель, 1978 и 1982).

Мара — мой первый авторитет. Щуплая прыщавая двоечни­ца, к тому же старше меня на пять лет, она была окружена ореолом высшей справедливости. Именно она держала меня в постоян­ном поисковом режиме. Ее грубость, вредность, плутовство не шли в сравнение с ее главным качеством — отчаянной сме­лостью. Я же с малолетства была трусовата и без Мары на отчаянные предприятия не шла.

Дружба детей бескорыстна. Она основана на магнетическом притяжении. Факторы образованности, различия социальных сред и прочее для детской дружбы не имеют ни малейшего значения.

Сколько слез пролили мы с ней, когда наши предприятия терпели фиаско! Бездомных собак тетя Сима, Марина мать, и на порог не пускала. Никакие слезы не помогали. А вот цыплятам, что мы купили в зоомагазине, не воспротивилась. «Вырастим и съедим», — заявила тетя Сима.

Поняв, какая угроза нависла над нашими питомцами, мы собрали их в корзину и поехали за город, на электричке. Там, не помню, на какой уж станции, но точно помню, что на пустыре, мы и выпустили на волю наших облезших птенчиков. На обрат­ном пути мы спохватились, что ведь и за городом сыщутся лю­бители курятины. Переполненные горем, мы затемно вернулись домой, где нас ожидало возмездие. Мару побили, а меня просто наказали запретом дружить с «девочкой не моего возраста». Од­нако в условиях коммунальной квартиры разлучить нас с Марой бы­ло невозможно.

Разумеется, меня, опекаемую немкой-воспитательницей, играю­щую с учительницей английского в лото на четырех языках, посе­щающую уроки ваяния и зодчества, могла воспитать только отчаян­ная Мара. С ней мне открывалась непридуманная жизнь, Мара «проводила меня через разное», а мне приходилось самой делать нравственные выводы из наших вовсе не всегда красивых пос­тупков.

Своими выводами я с ней не делилась — она бы подняла ме­ня на смех. Мара не страдала рефлексией, как напичканные «куль­турой» дети. Так что действовали мы сообща, а переживала я последствия деяний наедине со своей совестью.

Моя недетская образованность вызывала насмешки всей Ма­риной семьи. И особо — ее главы, тети Симы.

Частенько я напрашивалась к ним обедать. Перед обедом тетя Сима разыгрывала представление. Ставила меня на стул и требовала низким грудным голосом:

— А теперь, майне пуппен, прочти нам стихотворение.

И не успевала я  рта  раскрыть,  чтобы  произнести:  «Майне пуппен ист кляйн, майне пуппен ист шён»(« Моя кукла — маленькая, моя кукла — красивая» (нем.)), как мама Мары зака­тывалась от смеха. Две старшие сестры Мары и тетя Тоня, тети-Симина сестра из Саратова, вторили ей.

Но сколько бы надо мной ни смеялись, я дочитывала стихот­ворение до конца, защищая честь Луизы Вольдемаровны. Это она обучала меня немецким стихам.

После «коронного номера» все чинно обедали. Еда была вкус­ной, особенно маринованные овощи, которые именовались пику­лями.

Муж тети Симы погиб на войне. Наверное, потому счита­лось зазорным обучать немецкому. Потому так и смеялись над «Майне пуппен», что в те годы немецкая речь, особенно в семьях, где были погибшие, сделалась противной слуху. Ее хотелось осмеять, унизить.

К тому же тетя Сима считала вздором и блажью моих родите­лей «все это интеллигентское воспитание». «В доме хоть шаром покати, ни еды, ни одежды, заморят ребенка».

Кроме нас на этаже жило пять больших семей. Азербайд­жанцы, русские, армяне, евреи, украинцы, грузины — разветв­ленную сеть соседских отношений не смог бы распутать даже опыт­ный резидент**. Мара ориентировалась в них прекрасно.

«Шпионила» Мара на нашей огромной кухне. Выведывая оче­редные новости, она не забывала заглядывать в кастрюли. Мара сообщала мне, у кого намечается «вкусненькое», и мы с ней, под предлогом телевизора, наведывались к соседям на ужин. В осо­бенной чести тогда были сосиски. И если тетя Надя с дядей Сеней их варили (а они все делали сообща, толкались вдвоем на кухне, к неудовольствию соседей), то мы с Марой являлись к ним в гости вовремя. Сосиски еще не успевали остыть.

Я уже говорила — укоры совести жгли меня после, в оди­ночестве. И как-то я с ним справлялась. Зато без Мары не одолеть бы мне ни одну из тех преград, что расставляет судьба.

** Как долго издаются книги! Пока рукопись дошла до типографии, в мире многое изменилось. И не все к лучшему. В моем доме детства больше нет армян. Им едва удалось уцелеть при погромах. Соседку с первого этажа ударили утюгом, со второго этажа — кипятком обварили, а наши соседи с третьего спаслись бегст­вом. Погромщики — это тоже наши дети. Дети, которым никто никогда не расска­зывал ни дома, ни в школе о геноциде и антисемитизме, никто никогда не показы­вал документальные фильмы ужасов о жертвах газовых камер и турецкой резни. В четырех штатах Америки программа «Геноцид и еврейская катастрофа» обяза­тельна для школьников. Дети, понимающие, сколько горя принесли миру геноцид и антисемитизм, не вырастут расистами. Наша школьная программа эти понятия даже обзорно не включает. При неразвитом воображении убивать и громить легко.

34. Ежевика в Набрани

Дачное место, неподалеку от Баку, называлось Набрань. Го­ворят, теперь там много туристов, дачников. В мои детские годы Набрань не была обжита. Дикий лес, рощи грецких орехов, олив­ковых деревьев, река в лесу, море с хрустящим под ступнями берегом — всевозможные ракушки, мелкая галька, песок.

Набрань — рай на земле. Мы с Марой вкушали его плоды как в прямом, так и в переносном смысле.

Утром, не успев продрать глаза, мы убегали за калитку. Бес­страшные амазонки, мы рыскали по лесу в надежде найти что-то. Но что?

«Давай обрыскаем под батареей», — как-то предложила дочь. На вопрос, что она намеревается там найти, дочь ответила неопре­деленно.

Она не знала, и мы с Марой не знали тоже.

Первая находка — грибы. Прежде грибы мы видели только сушеные, их присылала тетя из Саратова. А тут — живые, и росли они на стволе поваленного карагача. Их было подозрительно много, и Мара сказала: «Поганьё!»

Оказалось — настоящие опенки. Съедобные. И мы их нашли! Два дня ели, угощали всех соседей. Насладились полезной на­ходкой, что дальше?

Решили изменить маршрут поисков, двинулись за огороды, в поле. Верблюжьи колючки зигзагами торчали из растрескавшейся глинистой почвы. На этом поле ничего не найти.

Но что это? Колючий кустарник с выгоревшими бесцвет­ными листьями усеян черными и фиолетовыми ягодами.

— Это отрава, не прикасайся! — предупредила Мара.

Сколько же этой отравы, и какая она красивая!

Тайком от Мары я сорвала две ягоды, спрятала в карман. Вдруг Мара ошиблась — назвала же она съедобные грибы поганьем.

И точно. Хозяйка сказала, что это ежевика. Прекрасная ягода.

Мы с Марой паслись за огородами, я собирала — мне запре­тили есть с куста, а Мара набивала полный рот, глотала ежеви­ку не разжевывая, и ничего с ее животом не делалось. Это было неиссякаемое поле, скатерть-самобранка, разве что варенья оно не варило. Варенье наварила бабушка из собранных ягод.

На следующий год, как только прибыли в Набрань, мы с Марой бросились на наше поле.

Оно было перепахано, в комковатой земле росли зеленые листья. Ни верблюжьих колючек, ни кустика ежевики.

Запаханные наши с Марой угодья — первое острое чувство утраты. Мара выдернула из земли листья вместе с чем-то бурым.

— Свекла, гадость какая, — хоть бы морковку посадили.

Но мне не хотелось морковку, а реквием по ежевичному по­лю я исполнила тотчас, вернувшись на дачу. Это был рисунок чернилами, я его не помню, но помню, с каким остервенением (другого слова не подберешь) я рисовала. Перо продирало бу­магу.

Рисунок Мара сдала учительнице по рисованию. Им задали тему «Лето». Рисовать Мара не любила.

«Сойдет и твоя мазня», — сказала она.

И поплатилась за подлог. Ее выбрали художником в стенга­зету.

— Я просила тебя стараться, просила? — кричала она на меня.

Больше моих рисунков она не сдавала. Из художников ее уво­лили быстро. Да и я не стала художником.

35. "Евгений Онегин" и заяц в профиль

В детском творчестве мы почти всегда имеем дело с «комменти­рованием». Вот рисунок пятилетнего Саши. На нем — два лица-овала, вверху — оранжевый, с красными точками глаз в голубом ожерелье, оранжевым носом и ртом с черными зигзагами — зубами; внизу — с красными глазами, носом и ртом восьмеркой. Что это такое? А вот что: «Знак, что надо чистить зубы».

«Человек вверху — четырнадцать раз (число слез, и, значит, не ожерелье, а голубые слезы из зареванных красных глаз) чистил зубы, все остальное — не чистил, потому зубы болят и он плачет. Человек внизу — восемь раз не чистил зубы, а остальное — чис­тил, потому он веселый. Рот восьмеркой — потому что восемь раз не чистил, а зубов черных не нарисовано — потому что ниж­ний чистил зубы чаще верхнего, и они у него не почернели».

Поняли бы вы замысел пятилетнего автора рисунка, если бы он не рассказал нам, что все это значит?

Замысловатость цифровых расчетов — свидетельство того, что ребенок осваивает азы математики, учится составлять задачи.

Снабдив графический лозунг соответствующей подписью, мы по­лучили бы оригинальный плакат на сангигиеническую тему. Любому ребенку, пришедшему в поликлинику, он был бы интереснее тех картинок, что висят у нас в детских медицинских учрежде­ниях.

Пятилетний Илюша К. нарисовал куб в виде развертки. Как он додумался до развертки? А просто — поворачивал куб раз­ными гранями и пририсовывал по грани.

Огорчился ли он, что у него не вышло похоже?

Нисколько! Он убежден, что вышел в точности такой куб, как в натуре.

Истоки всевозможных «измов» — в детстве. Думаю, Брак и Пикассо ничего не выдумали — в основе лежал их детский опыт. Иначе бы возникновение кубизма как течения не было бы орга­ничным для искусства.

Как-то я составила список всевозможных течений в изобрази­тельном искусстве и отобрала детские работы, строго отвечаю­щие принципу каждого из течений. Это было убедительное зре­лище.

Дети лепят людей без ступней и ладоней. Почему? Разве они, такие наблюдательные, их не видят?

Видят — и не придают им значения. Одна мама рассказывала мне, что ее дочь упорно не рисовала пальцы на руках человека. Мама была образованной и знала, что это трактуется как отсутствие контактности. Но стоило поиграть с дочерью в волейбол, как на рисунке объявились пальцы. Что говорит, разумеется, не о нару­шенном и восстановленном контакте, а лишь о том, что девочка, подкидывая и ловя мяч, «осознала» свои руки и они тут же выявились.

Мане не удалось нарисовать человека с натуры. Вышло непохоже. И вот как она отреагировала на неудачу: утром спросонья нарисовала серию рисунков про человека, который пришел к художнику.

«Приехал в чужую страну незнакомец. Зашел к художнику. Художник нарисовал его портрет и выдал ему. А он закричал: что ты нарисовал! Ведь у меня рот намного ниже! Что я за урод! Я не такой!

Пошел к своему знакомому домику. Попросил его: «Открой дверку!» Тот открыл — он вошел в комнату, смотрел телевизор, ходил там и пел. Он пытался изобразить нормального человека».

После того как человека нарисовали не таким, он перестал быть самим собой, допортретным. Потеряв себя по вине бездарного художника, ему осталось одно — изображать из себя нормального человека.

Вот насколько значимо для ребенка искусство! Оно одушев­лено и имеет власть над людьми!

«Изобразительные» дети любят «рассказывать» свои рисунки, но они понятны и без комментариев. Передо мной три рисунка шестилетней дочери, нарисованных друг за другом. На первом — девочка в коляске выронила мяч из рук. Для того чтобы нарисовать падение мяча, выдуман такой ход: один мяч — вровень с ко­ляской, другой, копия первого — у колес. От первого мяча ко второму — дугообразная стрелка, указывающая, что мяч падает сверху вниз. Она не знала, как изобразить движение мяча.

Следующий лист — две девочки крутят веревочку, а мальчик подпрыгнул. Мальчик висит над веревочкой, видно, что он прыгает. Изображены предметы (девочки), относительно которых предмет движется.

Третий рисунок — мяч летит в воздухе. Видно, что он летит. Потому что нарисованы два мальчика в профиль с поднятыми руками: один уже бросил мяч, а второй готовится его поймать.

Можно было бы ограничиться и формальным обозначением движения. Ребенка это не устраивает. Он рисует, чтобы понять и выразить осмысленное. Третий рисунок удовлетворил дочь.

А вот анекдотическая история про связь слова с изображением.

Читаю «Евгения Онегина» с иллюстрациями Н. В. Кузьмина. На обложке Татьяна в кресле и коленопреклоненный Онегин. Ма­ня просит почитать вслух. Но стоило начать, как она прервала меня.

— Подожди! Не читай, я бумагу возьму.

Неужели она что-то уловила в тексте и это «что-то» собирает­ся нарисовать?

— Все, давай дальше.

Маня — за столом, спиной ко мне. Читаю, как Онегин собира­ется на бал. Наверное, думаю, она рисует бал. Но я ошиблась.

В кресле, в профиль, сидит заяц — Татьяна, а у ее ног Оне­гин — мышка. Был ли «Евгений Онегин» виной тому, что Маня впервые в жизни нарисовала зверей в профиль? Неужели стих (его вдохновенная строфа) толкнул мою дочь на открытие? Под первую встречу Татьяны с Онегиным она нарисовала целый выводок мышей и армию зайцев, теперь изображенных зеркально.

Благодаря «Евгению Онегину» Маня сделала скачок от фасового изображения к профильному, затем она поняла, что можно развернуть изображение на 180 градусов и показать его противо­положную сторону, затем закрепила открытие «тиражированием». За двадцать минут под чтение «Евгения Онегина» она из раба двухмерного пространства превратилась в его властелина.

Подозревал ли Н. В. Кузьмин, что иллюстрированный им «Евге­ний Онегин» откроет новую эру в творчестве девочки Мани?

36. Деревья на ветру

Дочь беспрестанно рисует. Все рисунки она показывает нам. Мы ее хвалим, и есть за что.

Ее девочки с волосами до плеч — автопортреты, хотя она и не замышляла рисовать себя. Просто все выходят похожими на нее — веселые, с челкой, с глазами вразлет, бегают, прыгают, варят обед, гуляют по лесам с зайцами и мышами, с котами и тиг­рами. Вечное обилие народу в нашем доме определило напол­ненность композиций — все семьями, люди и звери, все втянуты в общий хоровод жизни.

Но вот однажды она сказала:

Я решила, что ослышалась. «У меня больше не выходит, как раньше», — уточнила она. На ее языке это значило: «Я разучилась дышать».

Оказалось, дочь жаловалась не понапрасну. В тех рисунках, что предшествовали открытию «Я разучилась рисовать», пропало существенное — целостность. Значит, ребенок может оценивать себя, стало быть, ведает, что творит.

«Плохие» рисунки — следствие внутреннего разлада. Негармоничное, разорванное выходит из-под рук тогда, когда дети либо боль­ны, либо по какой-то причине теряют целостное видение мира, и всё начинает «сыпаться»: рисунок превращается в набор необяза­тельных элементов, каждый из которых может быть и удачным, но вместе они не образуют художественного целого.

— Не рисуется — лепи, — предложила я ей. — Не обязательно все время рисовать.

И Маня увлеклась лепкой. Дом заполняли собаки. Их было великое множество, с вытянутыми носами, остроухих, спящих в коробках, сидящих под столом на половике из пластилина, — нату­ральные собаки, все одной, неизвестной породы. Затем в пласти­лин стали внедряться гвозди, скрепки, нитки — все, что попадалось под руку, становилось деталью очередной «скульптуры». Я принесла глину домой и вдруг заметила, что у Мани замашки монумента­листа: она все лепила огромным, ангела — так с крыльями вели­чиной в ладонь, высоченное привидение. Глины хватило на пару дней. Затем, за неимением глины, она стала вырезать из бумаги и клеить здоровенных мышей и ворон, дом с трубой и т. д.

Сообразила бы она без моей подсказки взяться за лепку? Как случилось, что дочь в свои пять с половиной лет обнаружила творческую несостоятельность?

Случилось так потому, что она вдруг задумалась не о том, что изображает, а о том, как это «что» изобразить. И растерялась. Новое средство — скульптура — помогло ей иначе осмыслить форму.

Скульптура — прекрасный предмет для вникания в подробности. К тому же в ней нет обязательного объединяющего начала для множества предметов. Собака может быть одна, и мышка одна, это уже вещь, с нею можно играть, определять собаку на ноч­лег, кормить слепленной сосиской. С рисунком — не поиграешь.

Наигравшись, Маня снова вернулась к рисованию. Рисунки изменились. В них появилась пластика. Практически к шести годам дочь достигла полной свободы в воплощении замысла. Дальше новый рубеж — переход к живописи. Цветные фломастеры, ко­торыми она пыталась передать живописное пространство, быстро были вытеснены акварелью. Пошла череда пейзажей. Деревья — кроны, надетые на стволы, как меховые шапки, между ними — оранжевая река, в ней плавает солнце — небо оранжевое, и вода оранжевая — в ней отражается солнце. Пошли живописные порт­реты — огромные, на ватманский лист.

Она определенно понимает, что делает, но не понимает, почему она так делает, почему уходит от графики к живописи, почему ее уже не устраивает черно-белое пространство.

Этот пример последовательности, открытого творческого акта.

С сыном — иначе. Подготовительные этапы он проходит как бы в уме. Не знаю, как Федя пришел к новому для него языку выражения, но вижу готовый результат.

Пейзаж: на переднем плане высокие муравейники, вокруг кружатся черные птицы-галки, в углу — черное солнце.

Второй пейзаж — «Деревья на ветру» — выполнен черной тушью и охрой. В нем передано тревожное состояние природы, ее беззащитность перед стихией. Обе работы выражают эмоцио­нальное состояние.

Проходит полгода — появляется иная графика, жанровая: дама, лежащая в кресле, мальчик, играющий на виолончели, грустный скрипач с огромной головой и маленькой скрипочкой. Затем следуют жанровые композиции.

По рисованию у него, как и у Оли В., — тройка, однако на любовь к рисованию тройка не влияет. Если он подолгу не при­касается к бумаге, значит, в нем зреет что-то, неизвестное ему са­мому.

Маня моделирует мир. Она вольно обращается с ним, прибав­ляет к нему то, чего, по ее мнению, не хватает, и устраняет лиш­нее.

Сын, напротив, осмысляя реальный мир, дает ему преж­де всего нравственную оценку.

Оба ведают, что творят.

Если у детей, воспитанных в одной семье, столь разные спосо­бы осмысления мира — как же внимательно следует относить­ся к чужому ребенку! О нем мы знаем куда меньше, чем о своих детях.

37. Глаз - ватерпас!

Я уже упоминала о том, что совмещение разных проекций в пределах одного рисунка — частое явление.

Фронтально изображено то, во что (или на что) дети смотрят сверху, — бассейн с рыбками, цветочная клумба, карусели и т. д. Предметы или под ногами — лужа, озеро, клумба, или на них надо смотреть сверху. Вспомните: ребенок стоит над аквариумом на табуретке или на цыпочках — фронтальный вид его не удовлетво­ряет. Или он сидит верхом на карусельной лошади, карусель опи­сывает круг за кругом — конечно же она круглая, и ребенок никогда не изобразит ее в виде эллипса, какой она видится со стороны.

Процесс видения — сложный, в нем участвуют на равных и зрение, и мозг. На нашей сетчатке отражается лишь двухмерное пространство, а объемным оно становится благодаря генетической памяти. Наш мозг не копирует мир, а создает его образ. Присмотритесь: какой вы видите, например, чашку? Усеченной полу­сферой. Сознание достраивает чашку до целой, объемной. По­тому что в нашей памяти живет образ чашки.

Академик Б. В. Раушенбах в книге «Общая теория перспективы» подошел к проблеме восприятия и отражения как математик. С помощью графического анализа он показал, что с близкого рас­стояния мы видим мир в обратной перспективе. В одном из ин­тервью он, в частности, говорил:

«Смотрите внимательней, и вы увидите мир таким, каким впер­вые его узнали ребенком. Да, в обратной перспективе, правда в очень слабой степени...

Только в детстве мы видим мир «своими» глазами. Потом наш взгляд корректируется: кино, фотография, телевизионное изобра­жение — все они «работают» по законам строгой линейной перспек­тивы. Наш мозг уже привык к этому и не «замечает» искажений... Знаете, я научился смотреть в обратной перспективе...

— Как в детстве?

— Да, как в детстве.

— Зачем?

— Любопытно. Любопытно увидеть мир таким, каким впервые узнал его ребенок».

Об этом же еще в 1919 г. писал П. А. Флоренский*. Приведу отрывки из его работы «Обратная перспектива».

П. А. Флоренский (1882—1943) — выдающийся русский философ, бого­слов, математик, инженер, искусствовед. Родился в местечке Евлах (ныне — в Азербайджане), погиб на Соловках. Биография П. А. Флоренского очерчена в предисловии А. Гулыги к «Воспоминаниям» П. Флоренского, опубликованным в «Литературной учебе» (1988, № 2, 6). Жизнь П. А. Флоренского — пример подвиж­ничества. Будучи священником, он совершил знаменитые открытия в науке («Мни­мости в геометрии», «Диэлектрики в их техническом применении» — вот только часть научных трудов, опубликованных в 20-е годы), обосновал правомерность «обратной перспективы». Главный богословский, философский труд П. А. Флорен­ского — «Столп и утверждение истины» (М., 1914). В 1933 г. был репрессирован. В 1956 г. реабилитирован посмертно. Теперь имя и творческое наследие П. А. Фло­ренского возвращаются в нашу науку и литературу.

«...Рисунки детей, в отношении неперспективности, и именно обратной перспективы, живо напоминают рисунки средневековые, несмотря на старание педагогов внушить детям правила линейной перспективы; и только с утерею непосредственного отношения к миру дети утрачивают обратную перспективу и подчиняются на­петой им схеме. Так, независимо друг от друга, поступают все дети (здесь и далее разрядка моя. — Е. М.). И значит, это — не простая случайность, и не произвольная выдумка ка­кого-то византийствующего из них, а метод изобразительности, вытекающий из характера воспринимательного синтеза мира. Так как детское мышление — это не слабое мышление, а особый тип мышления, и притом могущий иметь какие угодно степени совер­шенства, включительно до гениальности, то следует признать, что и обратная перспектива в изображении мира — вовсе не есть просто неудавшаяся, недопонятая, недоизученная перспектива ли­нейная, а есть именно своеобразный охват мира, с которым долж­но считаться, как с зрелым и самостоятельным приемом изобрази­тельности, может быть — ненавидеть его, как прием враждеб­ный, но, во всяком случае, о котором приходится говорить с собо­лезнованием или с покровительственным снисхождением».

«...Историческое дело выработки перспективы шло вовсе не о простой систематизации уже присущего человеческой психофизио­логии, а о насильственном перевоспитании этой психофизио­логии в смысле отвлеченных требований миропонимания, сущест­венно антихудожественного, существенно исключающего из себя искусство, в особенности же изобразительное».

«...Потребовалось более пятисот лет социального воспи­тания, чтобы приучить глаз и руку к перспективе; но ни глаз, ни рука ребенка, а также и взрослого, без нарочитого обучения не подчиняются этой тренировке и не считаются с правилами перспек­тивного единства».

Мой друг художник рассказывал, как они с сыном вышли на море. До этого сын не видел моря.

— Где море? — спросил он, глядя на море.

И художник увидел море глазами сына — это была ровная, прямая стена. И только подойдя к самому берегу, он увидел вод­ную, морскую плоскость — в тот день море было спокойным. Меж­ду прочим, и пилоты сверху видят землю не круглой, а вогнутой чашей.

«Вавилонские и египетские рельефы не обнаруживают призна­ков перспективы, как не обнаруживают они, впрочем, и того, что в собственном смысле следует называть обратной перспекти­вою; разноцентренность же египетских изображений, как известно, чрезвычайно велика и канонична в египетском искусстве; всем памятна профильность лица и ног при повороте плечей и груди египетских рельефов и росписей. Но во всяком случае в них нет прямой перспективы, между тем поразительная правдивость порт­ретных и жанровых египетских скульптур показывает огромную наблюдательность египетских художников, и если правила перспек­тивы в самом деле так существенно входят в правду мира, как о том твердят их сторонники, то было бы совершенно непонят­но, почему не заметил перспективы и как мог не заметить ее изощренный глаз египетского мастера. С другой стороны, извест­ный историк математики Мориц Кантор отмечает, что египтяне обладали уже геометрическими предусловиями перспективных изо­бражений. Знали они, в частности, геометрическую пропорцио­нальность и притом продвинулись в этом отношении так далеко, что умели, где требуется, применять увеличенный или умень­шенный масштаб» (П. А. Флоренский).

Старые мастера не были ни наивными, ни неумелыми.

«Пространство с его извивами древнего египтянина вовсе не интересовало, не интересовало и древних греков, и живописцев Индии и Ирана. Их не беспокоил всегда тревожащий нас вопрос: что подумают?» (Б. В. Раушенбах).

Вот и детей нисколько не заботит, что о них подумают. Они рисуют, чтобы понять и передать осмысленное. Кстати, гораздо реже дети передают эмоции. Это на нас их работы оказывают эмо­циональное воздействие — они радуют или смешат, но непремен­но удивляют нас.

Как-то я разложила перед детьми открытки из набора «Ис­тория корабля». Мы долго «изучали» строение кораблей, после чего я перетасовала открытки и предложила каждому вытянуть одну, как билет на экзамене.

Разумеется, было предложено вылепить по «экзаменационному» кораблю — к концу занятий мы имели шанс обзавестись солид­ной флотилией.

Открыточные корабли были плоскими, несмотря на цветной, добротный рисунок.

Каково же было мое удивление, когда все, как один, вылепи­ли только видимую сторону — вместо кораблей у них вышли ажур­ные рельефы. Корабли не стояли, флотилии не получилось.

— А там-то что? — указала я на другую, пустую сторону.

— Ничего.

— Но корабли-то целые, значит, весла должны быть по обе стороны. (Весла у всех были только с одной стороны.)

— Они нарисованные, и с той стороны ничего нет. Для убедительности дети повернули открытку — там, разумеет­ся, ничего не было.

Так я их и не переубедила. Почему по фотографии (я иногда практикую «перелепливание» с фотографий, это развивает про­странственное воображение) они лепят объемные предметы, а по цветному рисунку — нет? Почему они не могут воссоздать оборотную сторону нарисованного предмета?

Каковы корни детского творчества? Я часто думаю над этим, обнаруживая в детских работах архаику древних наскальных изо­

Корзина
Корзина пуста
Вход
Видеосюжет о магазине на Павелецкой

Рассылки

Умный ребенок — интернет-журнал для умных родителей
от 02.12.2008, 826 Kb
Начало | О нас | Приглашаем авторов! | Контакты | Карта сайта | наш блогrebenok_com